Г. Лавкрафт "Заброшенный дом"
1
Даже самые леденящие душу ужасы редко обходятся без иронии. Порою она входит в
них как составная часть, порою, по воле случая, бывает связана с их близостью к
тем или иным лицам и местам. Великолепным образцом иронии последнего рода может
служить событие, случившееся в старинном городе Провиденсе в конце 40-х гг,
когда туда частенько наезжал Эдгар Аллан По в пору своего безуспешного
сватовства к даровитой поэтессе Хелен Уитмен. Обычно По останавливался в
Мэншн-хаус на Бенефит-стрит, в той самой гостинице, что некогда носила название
Золотой шар и в разное время привлекала таких знаменитостей, как Вашингтон,
Джефферсон и Лафайет. Излюбленный маршрут прогулок поэта пролегал по названной
улице на север к дому миссис Уитмен и расположенному на соседнем холме погосту
церкви Св.Иоанна с его многочисленными могилами восемнадцатого столетия,
ютившимися под сенью дерев и имевшими для По особое очарование.
Ирония же состоит в следующем. Во время своей прогулки повторявшейся изо дня в
день, величайший в мире мастер ужаса и гротеска всякий раз проходил мимо одного
дома на восточной стороне улицы обветшалого старомодного строения,
громоздившегося на круто уходящем вверх пригорке; с огромным запущенным двором,
доставшимся ему от тех времен, когда окружающая местность практически
представляла собой пустырь. Не похоже, чтобы По когда-либо писал или говорил об
этом доме; нет свидетельств и в пользу того, что он вообще обращал на него
внимание. Тем не менее, именно этот дом в глазах двоих людей, обладающих
некоторой информацией, по ужасам своим не только равен, но даже превосходит
самые изощренные и жуткие из вымыслов гения, столь часто проходившего мимо него
в неведении; превосходит и поныне стоит и взирает на мир тусклым взглядом своих
оконниц, как пугающий символ всего, что неописуемо чудовищно и ужасно.
Дом этот был и, в определенном смысле, остался объектом такого рода, которые
всегда привлекают внимание зевак. Если изначально он представлял собой нечто
вроде фермерского домика, то впоследствии приобрел ряд признаков типичной
новоанглийской колониальной постройки середины восемнадцатого столетия и
превратился в помпезный двухэтажный особняк с остроконечной крышей и глухой
мансардой, с георгианским парадным входом и внутренней панельной обшивкой в
тогдашнем вкусе. Дом стоял на склоне холма, поднимавшегося к востоку, и был
обращен фасадом на юг; нижние окна с правой его стороны находились почти вровень
с землей, зато левая сторона дома, граничившая с улицей, была открыта до самого
фундамента. На архитектуре дома, строившегося более полутора столетий тому
назад, отразились нивелировка и выпрямление дороги, пролегавшей в
непосредственной близости от него. Речь идет все о той же Бенефит-стрит, которая
прежде называлась Бэк-стрит и представляла собой дорожку, петлявшую между
захоронениями первых поселенцев.Выпрямление ее стало возможным лишь тогда, когда
тела были перенесены на Северное кладбище, и, таким образом, отпало всякое
моральное препятствие к тому, чтобы проложить путь прямо по старым фамильным
делянкам.
Первоначально западная стена дома располагалась на крутом склоне холма на
расстоянии примерно в двадцать футов от дороги, однако в результате расширения
улицы, осуществленного незадолго до революции, промежуточное расстояние
существенно сократилось, а подвальный этаж обнажился настолько, что пришлось
соорудить кирпичную стену с двумя окнами и дверью, оградившую его от нового
маршрута для публичного передвижения. Когда сто лет тому назад был проложен
тротуар, промежуток между домом и улицей исчез окончательно, и По во время своих
прогулок мог видеть лишь стену серого скупого кирпича, начинавшуюся на одном
уровне с тротуаром и увенчивавшуюся на высоте десяти футов старомодным, крытым
гонтом корпусом самого дома.
Обширный земельный участок простирался от дома вверх по склону холма почти до
Уитон-стрит. Площадка между фасадом дома и Бенефит-стрит, как и следовало
ожидать, сильно возвышалась над уровнем тротуара, образовав своего рода террасу,
огражденную высоким каменным валом, сырым и замшелым; узкий и крутой ряд
ступеней, проходя через вал, уводил меж каньонообразных поверхностей вверх в
царство запущенных лужаек, неухоженных садов и осыпающихся кирпичных кладок, где
разбитые цементные урны, ржавые котлы, затейливые треножники, некогда служившие
им опорой, и тому подобная утварь валялись повсюду, образуя восхитительный фон
для видавшей виды парадной двери с зияющим наверху оконным проемом, прогнившими
ионическими пилястрами и треугольным фронтоном, изъеденным червями.
Все, что я слышал о страшном доме в детстве, сводилось к тому, что, якобы, в нем
умерло необыкновенно большое число людей. Именно это, как уверяли меня,
заставило первых владельцев покинуть дом лет через двадцать после того, как он
был построен. Просто там была нездоровая атмосфера быть может, из-за сырости и
поганых наростов в подвале, из-за всепроникающего тошнотворного запаха, из-за
сквозняков в коридорах или, наконец, из-за недоброкачественной воды в колодцах и
на водокачке. Все перечисленные причины выглядели достаточно веско, а дальше
такого рода предположений никто из моих знакомых не шел. И только записные
книжки моего дядюшки, неутомимого собирателя древностей, доктора Илайхью Уиппла,
поведали мне о существовании более мрачных и смутных догадок, лежащих в основе
фольклора, бытовавшего среди слуг прежних времен и простого люда; догадок,
никогда не выходивших за пределы узкого круга посвященных людей и по большей
части забытых в те времена, когда Провиденс вырос в крупный современный город с
непрерывно меняющимся населением.
Можно сказать определенно, что в большинстве своем горожане не склонны были
считать этот дом домом с привидениями или чем-нибудь в этом роде.
Доказательством тому служит отсутствие рассказов о лязге цепей, ледяных
сквозняках, блуждающих огнях и лицах, мелькающих в окнах. Сторонники крайних
взглядов иной раз называли дом несчастливым , но даже они не шли дальше такого
определения. Что действительно не вызывало сомнений, так это чудовищное
количество людей умирающих в нем, точнее сказать, умерших, поскольку после
некоторых событий, случившихся более шестидесяти лет назад, дом опустел, ибо его
стало практически невозможно сдать внаем. Характерно, что смерть в этом доме
никогда не бывала скоропостижной и происходила от самых различных причин. Общим
было лишь то, что у больного постепенно как бы иссякала жизненная сила, и каждый
умирал от той болезни, к которой был склонен от природы, но только гораздо
скорее. А у тех, кто оставался в живых, в различной степени проявлялись
малокровие или чахотка, а иногда и снижение умственных способностей, что,
разумеется, говорило не в пользу целебных качеств помещения. Следует также
добавить, что соседние дома, похоже, вовсе не обладали подобными пагубными
свойствами.
Вот все, что было мне известно до тех пор, пока мои настойчивые расспросы не
вынудили дядюшку показать мне записи, которые, в конечном счете, и подвигли нас
на наше жуткое расследование. В пору моего детства страшный дом пустовал; в
расположенном на высоком уступе дворике, где никогда не зимовали птицы, росли
одни бесплодные, причудливо изогнутые и старые до безобразия деревья, высокая,
густая, неестественно блеклая трава и уродливые, как ночной кошмар, сорняки.
Детьми мы часто посещали это место, и я до сих пор помню тот мальчишеский
азартный страх, который я испытывал не только перед нездоровой причудливостью
этих зловещих растений, но и перед самой атмосферой и тяжелым запахом
полуразрушенного здания, в которое мы иногда заходили через незапертую парадную
дверь, чтобы пощекотать нервы. Маленькие оконца были по большей части лишены
стекол, и невыразимый дух запустения витал над еле державшейся панельной
обшивкой, ветхими внутренними ставнями, отстающими обоями, отваливающейся
штукатуркой, шаткими лестницами и теми частями поломанной мебели, которые еще
оставались там. Пыль и паутина вносили свою лепту в ощущение ужаса, и настоящим
храбрецом считался тот мальчик, который отваживался добровольно подняться по
стремянке на чердак, обширное балочное пространство которого освещалось лишь
крошечными мерцающими оконцами на концах фронтона и было заполнено сваленными в
кучу обломками сундуков, стульев и прялок, за многие годы опутанными и
окутанными паутиной настолько, что они приобрели самые чудовищные и дьявольские
очертания.
И все же самым страшным местом в доме был не чердак, а сырой и промозглый
подвал, внушавший нам, как это ни странно, наибольшее отвращение, несмотря на
то, что он находился целиком над землей и примыкал к людной улице, от которой
его отделяла лишь тонкая дверь да кирпичная стена с окошком. Мы не знали, стоит
ли заходить в него, поддаваясь тяге к чудесному, или же лучше избегать этого,
дабы не навредить душе и рассудку. Ибо, с одной стороны, дурной запах,
пропитавший весь дом, ощущался здесь в наибольшей степени; с другой стороны, нас
пугала та белесоватая грибовидная поросль, что всходила в иные дождливые летние
дни на твердом земляном полу. Эти грибы, карикатурно схожие с растениями во
дворе, имели прямо-таки жуткие формы, представляя собой отвратительные пародии
на поганки и индейские трубки; подобных грибов мне не случалось видеть ни в
каких других условиях. Они очень быстро сгнивали и на определенной стадии
начинали слегка фосфоресцировать, так что запоздалые прохожие нередко
рассказывали о бесовских огоньках, мерцающих за пустыми глазницами окон,
распространяющих смрад.
Мы никогда даже в пору самых буйных своих сумасбродств в канун дня всех святых
никогда не посещали подвал по ночам, зато во время дневных посещений нередко
наблюдали упомянутое свечение, особенно если день выдавался пасмурный и сырой.
Была еще одна вещь, более, так сказать, неуловимая, которую, как нам казалось,
мы тоже часто наблюдали, весьма необычная вещь, хотя скорее существовавшая в
воображении, нежели в действительности. Я имею в виду контур, смутный
белесоватый контур на грязном полу что-то вроде тонкого подвижного налета
плесени или селитры, который, как нам порой казалось, мы различали среди скудной
грибовидной поросли перед огромным очагом в кухне. Иногда нас поражало жуткое
сходство этого пятна с очертаниями скрюченной человеческой фигуры, хотя в
большинстве случаев такого сходства не наблюдалось, а зачастую и вовсе не было
никакого белесого налета. Однажды дождливым днем видение представилось мне
намного отчетливее, чем прежде, и еще мне показалось, что я различил нечто вроде
испарения легкое, желтоватое и мерцающее, оно поднималось над пятном плесени и
улетучивалось в зияющую дыру дымохода. В тот же день я рассказал об увиденном
дяде, и хотя он только улыбнулся этому причудливому образу фантазии, в улыбке
его, казалось, сквозило какое-то воспоминание. Позднее я узнал что
представление, сходное с моим, входило в некоторые смутные старинные поверья,
распространенные среди
простого люда поверья, связанные с причудливыми зверовидными формами, которые
принимает дым, выходя из крупных дымоходов, и с гротескными контурами, которые
порой имеют извилистые корни деревьев, пробившиеся в подвал сквозь щели между
камнями фундамента.
2
Пока я не достиг совершеннолетия, дядя не спешил знакомить меня со сведениями и
материалами, касавшимися страшного дома, которые ему удалось собрать. Доктор
Уиппл был консервативным здравомыслящим врачом старой школы и, несмотря на весь
свой интерес к вышеописанному месту, остерегался поощрять юный, неокрепший ум в
его естественной склонности к сверхъестественному. Сам он считал, что как дом,
так и его местонахождение всего-навсего обладают ярко выраженными
антисанитарными свойствами и не имеют никакого отношения к сверхъестественному;
в то же время он понимал, что если тот ореол таинственности, что окружает дом,
возбуждает интерес даже в таком материалистически настроенном человеке, как он,
то в живом воображении мальчика ореол этот непременно обрастет самыми жуткими
образными ассоциациями.
Дядюшка жил бобылем. Этот седовласый, чисто выбритый, несколько старомодный
джентльмен имел репутацию местного историка и неоднократно скрещивал
полемическую шпагу с такими прославленными любителями дискуссий и охранителями
традиций, как Сидни С.Райдер и Томас У.Бикнел. Он жил с одним слугой мужского
пола в георгианском особняке с дверным кольцом и лестницей с железными перилами,
стоявшем, ежеминутно рискуя рухнуть вниз, на краю обрыва по ходу Норт-Корт-стрит
рядом со старинным кирпичным зданием, где некогда располагались суд и
колониальная администрация. Именно в этом здании 4 мая 1776 года дедушка моего
дяди кстати, двоюродный брат того знаменитого капитана Уиппла, который в 1772
году потопил на своем капере военную шхуну Гаспи флота Ее Величества голосовал
за независимость колонии Род-Айленд. Дни напролет просиживал дядя в своей
библиотеке сырой, с низкими потолками, с некогда белой, а теперь потемневшей от
времени панельной обшивкой, с затейливыми резными украшениями над камином и
крошечными оконцами, почти не пропускавшими света из-за вьющихся снаружи
виноградных лоз, просиживал в окружении старинных фамильных реликвий и бумаг,
содержавших немало подозрительных ссылок на страшный дом по Бенефит-стрит. Да и
не так уж далеко от дядюшкиного дома располагался этот очаг заразы ведь
Бенефит-стрит проходит по склону крутого холма, на котором некогда располагались
дома первых поселенцев, прямо над зданием суда.
Когда, наконец, мои докучливые просьбы и зрелость лет моих вынудили дядю
поведать мне все, что он знал и скрывал о страшном доме передо мной предстала
довольно знаменательная хроника. Сквозь все обилие фактов, дат и скучнейших
генеалогических выкладок красной нитью проходило ощущение некоего гнетущего и
неотвязного ужаса и сверхъестественной демонической злобы, что произвело на меня
впечатление куда более сильное, нежели на моего почтенного дядюшку. События,
казалось бы, ничуть между собой не связанные, согласовывались удивительным и
жутким образом, а несущественные, на первый взгляд, подробности заключали в себе
самые чудовищные возможности. Меня одолел новый жгучий интерес, в сравнении с
которым прежнее детское любопытство представлялось безосновательным и ничтожным.
Это первое откровение подвигло меня на многотрудные изыскания и, в конечном
счете, на леденящий душу эксперимент, оказавшийся губительным для меня и моего
родственника. Ибо дядюшка все-таки настоял на том, чтобы принять участие в
начатых мною изысканиях, и после одной ночи, проведенной нами в том доме,
никогда больше не вернулся на свет Божий. Один Господь ведает, как мне одиноко
без этой доброй души, чья долгая жизнь была отмечена честностью, добродетелями,
безупречными манерами, великодушием и ненасытной жаждой знаний. В память о нем я
воздвиг мраморную урну на кладбище Св. Иоанна на том самом, которое так любил
По: оно расположено на вершине холма под сенью высоких ив; его могилы и
надгробия безмятежно теснятся на небольшом пространстве между старинной церковью
и домами и стенами Бенефит-стрит.
В мешанине дат, которой открывалась история дома, казалось бы, нет и тени
чего-либо зловещего ни в отношении его постройки, ни в отношении воздвигшего его
семейства, состоятельного и почтенного. Тем неменее, уже с самого начала во всем
этом было как бы некое предчувствие беды, довольно скоро воплотившееся в
реальности. Летопись, добросовестно составленная дядей из разрозненных
свидетельств, начиная с постройки дома в 1763 году, отличалась в изложении
событий удивительным изобилием подробностей. Первыми жильцами дома были, судя по
всему, некто Уильям Гаррис, его супруга Роуби Декстер и дети: Элькана
(г.р.1755), Абигайль (г.р.1757), Уильям-младший (г.р.1759) и Рут (г.р.1761).
Гаррис был преуспевающим купцом; он вел морскую торговлю с Вест-Индией через
фирму Обедайи Брауна и племянников. Когда в 1761 году Браун-старший приказал
долго жить и во главе компании встал его племянник Никлас, Гаррис стал хозяином
брига Пруденс ("Благоразумие"), построенного в Провиденсе, грузоподъемностью 120
тонн, что дало ему возможность возвести собственный домашний очаг, предмет его
чаяний со дня женитьбы.
Место, выбранное им для постройки, недавно выпрямленный отрезок новой
фешенебельной Бэк-стрит, пролегавшей по склону холма прямо над многолюдным
Чипсайдом, не оставляло желать лучшего, а возведенное здание, в свою очередь,
делало честь этому месту. Это было лучшее из того, что мог себе позволить
человек с умеренными средствами, и Гаррис поспешил въехать в новый дом накануне
рождения пятого ребенка. Мальчик появился на свет в декабре, но был
мертворожденным. И в течение следующих полутора столетий ни один ребенок не
родился в этом доме живым.
В апреле следующего года семью постигло новое горе: дети внезапно заболели, и
двое из них Абигайль и Рут умерли, не дожив до конца месяца. По мнению доктора
Джоуба Айвза, их унесла в могилу какая-то разновидность детской лихорадки;
другие врачи единодушно утверждали, что болезнь скорее напоминала туберкулез или
скоротечную чахотку. Как бы то ни было, но она, похоже, оказалась заразной ибо
именно от нее в июне того же года скончалась служанка по имени Ханна Бауэн.
Другой слуга Илайа Лайдесон постоянно жаловался на дурное самочувствие и уже
собирался вернуться на ферму к своему отцу в Рехобот, как вдруг воспылал
страстью к Мехитабель Пиэрс, принятой на место Ханны. Илайа умер на следующий
год год воистину печальный, поскольку он был ознаменован кончиной самого Уильяма
Гарриса, здоровье которого не выдержало климата Мартиники, где ему за последние
десять лет приходилось часто и подолгу бывать по служебным делам.
Молодая вдова так и не оправилась от потрясения, вызванного смертью мужа, а
кончина ее первенца Эльканы, последовавшая спустя два года, окончательно
повредила ее рассудок. В 1768 году она впала в легкое умопомешательство и с тех
пор держалась взаперти в верхней половине дома. Забота о доме и семье пала на
плечи ее старшей сестры, девицы Мерси Декстер, которая специально для этой цели
туда переселилась. Худая и некрасивая Мерси обладала огромной физической силой,
однако с тех пор, как она переехала в страшный дом, здоровье ее стало на глазах
ухудшаться. Она была исключительно предана своей несчастной сестре и питала
особую привязанность к своему племянчику Уильяму, единственному из детей, кто
остался жив. Правда, этот некогда румяный крепыш превратился в хилого и
болезненного мальчика. В том же году умерла служанка Мехитабель, и сразу после
этого второй слуга, Береженый Смит, уволился, не дав своему поступку
сколько-нибудь вразумительных объяснений, если не считать каких-то совершенно
диких небылиц и сетований на то, что ему якобы не нравилось, как пахнет в доме.
Какое-то время Мерси не удавалось найти новых слуг, поскольку семь смертей и
одно умопомешательство за пять лет привели в движение механизм распространения
сплетен, которые в скором времени приобрели самый абсурдный характер. В конце
концов, однако, ей удалось найти двоих из другой местности: это были Энн Уайт,
угрюмая, замкнутая особа из той части Норт-Кингстауна, которая позднее
выделилась в самостоятельный город под названием Эксетер, и расторопный бостонец
по имени ЗенасЛоу.
Первым, кто придал пустопорожней, хотя и зловеще окрашенной болтовне более или
менее четкие очертания, стала Энн Уайт. Мерси следовало бы хорошенько подумать,
прежде чем нанимать в прислуги уроженку Нуснек-Хилла эта дремучая дыра была в те
времена и остается поныне гнездом самых диких суеверий. Недалее, как в 1892
году, жители Эксетера выкопали мертвое тело и в торжественной обстановке сожгли
его сердце, дабы предотвратить пагубные для общественного здоровья и мира
влияния, которые якобы не замедлили бы воспоследовать, если бы покойник был
оставлен в покое. Можно себе представить настроения тамошней общины в 1768 году!
Язык у Энн Уайт был настолько злым и длинным, что через несколько месяцев
пришлось ее уволить, а на ее место взять верную и добрую амазонку из Ньюпорта
Марию Роббинс.
Между тем несчастная Роуби Гаррис окончательно потеряла рассудок и принялась на
весь дом оглашать свои сны и видения, носившие самый чудовищный характер.
Временами это становилось просто невыносимым; она могла издавать ужасающие вопли
часами. В конце концов, сына ее пришлось временно поселить в доме его
двоюродного брата Пелега Гарриса, жившего в Пресвитерианском переулке по
соседству с новым зданием колледжа. Благодаря этому мальчик заметно поправился,
и если бы Мерси отличалась не только благими намерениями, но и умом, она бы
отправила его к брату насовсем. О том, что именно выкрикивала миссис Гаррис во
время своих буйных припадков, семейное предание умалчивает; в лучшем случае оно
сообщает настолько экстравагантные сведения, что своей нелепостью они сами себя
опровергают. Да и то разве не смехотворно звучит утверждение, что женщина,
имевшая самые элементарные познания во французском, могла часами выкрикивать
непристойные и идиоматические выражения на этом языке, или что эта же женщина,
находясь в полном одиночестве в надежно охраняемой комнате, исступленно
жаловалась на то, что, будто бы, какое-то существо с пристальным взглядом
бросалось на нее и пыталось укусить? В 1772 году умер слуга Зенас; узнав об этом
миссис Гаррис разразилась отвратительным довольным хохотом, совершенно ей не
свойственным. Она скончалась на следующий год и была похоронена на Северном
кладбище рядом со своим мужем.
В 1775 году, когда разразилась война с Великобританией, Уильям Гаррис-младший,
несмотря на свои шестнадцать лет и слабое телосложение, умудрился вступить в
Армию Наблюдения под командованием генерала Грина и с этого дня наслаждался
постоянным улучшением здоровья и престижа. В 1780 году, будучи капитаном
вооруженных сил Род-Айленда на территории штата Нью-Джерси (ими командовал
полковник Энджелл), он повстречал, полюбил и взял себе в жены Фиби Хетфилд из
Элизабеттауна; на будущий год, с почетом уйдя в отставку, он вернулся в
Провиденс вместе со своей молодой женой.
Нельзя сказать, что возвращение юного воина было абсолютно ничем не омрачено.
Дом, правда, по-прежнему был в хорошем состоянии, а улица, на которой он стоял,
переименована из Бэк-стрит в Бенефит-стрит, зато некогда крепкое телосложение
Мерси Декстер претерпело весьма печальную и отчасти странную метаморфозу: эта
добрая женщина превратилась в сутулую и жалкую старуху с глухим голосом и
поразительно бледным лицом. На удивление сходное превращение произошло и с
единственной оставшейся в живых служанкой Марией. Осенью 1782 году Фиби Гаррис
родила мертвую девочку, а 15 мая следующего года Мерси Декстер завершила свою
самоотверженную, скромную и добродетельную жизнь.
Уильям Гаррис, теперь уже полностью удостоверившись в существенно нездоровой
атмосфере своего жилища, принял меры к переезду, предполагая в дальнейшем
заколотить дом насовсем. Сняв на время комнаты для себя и жены в недавно
открывшейся гостинице Золотой шар , он принялся хлопотать о постройке нового,
более приличного дома на Вестминстер-стрит, в строящемся районе города за
Большим мостом. Именно там в 1785 году появился на свет его сын Дьюти, и там
семья благополучно проживала до тех пор, пока посягательства со стороны
коммерции не вынудили ее вернуться на другой берег реки на Энджел-стрит,
пролегавшую по ту сторону холма; в новый жилой район Ист-Сайд, туда, где в 1876
году ныне покойный Арчер Гаррис построил себе пышный, но безвкусный особняк с
мансардной крышей. Уильям и Фиби скончались в 1797 году во время эпидемии желтой
лихорадки, и Дьюти был взят на воспитание своим кузеном Рэтбоуном Гаррисом,
сыном Пелега.
Рэтбоун был человеком практичным и сдавал дом на Бенефит-стрит внаем, несмотря
на нежелание Уильяма, чтобы там кто-нибудь жил. Он полагал, что его святой долг
перед подопечным заключается в том, чтобы собственность последнего приносила как
можно больше доходу; при этом его немало не тревожили ни смерти и заболевания, в
результате которых жильцы сменяли друг друга с быстротой молнии, ни все растущая
враждебность к дому со стороны горожан. Вероятно, он ощутил лишь легкую досаду,
когда в 1804 году муниципалитет распорядился, чтобы территория дома была окурена
серой и смолой. Причиной для такого решения со стороны городских властей
послужили возбудившие немало досужих толков четыре смерти, вызванные,
предположительно, уже сходившей в то время на нет эпидемией лихорадки. Ходил
слух, в частности, будто от дома пахнет лихорадкой.
Что касается самого Дьюти, судьба дома мало его беспокоила, поскольку, достигнув
совершеннолетия, он стал моряком и в войну 1812 года с отличием служил на капере
Бдительный под началом капитана Кэхуна. Воротясь целым и невредимым, в 1814 году
он женился и вскоре стал отцом. Последнее событие произошло в ту достопамятную
ночь на 23 сентября 1815 году, когда случился страшный шторм и воды залива
затопили полгорода; при этом целый шлюп доплыл аж до Вестминстер-стрит, и мачты
его едва не колотились в окна Гаррисов как бы в символическое подтверждение
тому, что новорожденный мальчик по имени Желанный сын моряка. Желанный не
пережил своего отца: он пал смертью храбрых в сражении под Фредриксбургом в 1862
году. Ни он, ни сын его Арчер почти ничего не знали о страшном доме, помимо
того, что это какое-то совершенно ненужное бремя, которое почти невозможно сдать
внаем быть может, по причине его дряхлости и затхлости, свойственной всякой
старческой неопрятности. В самом деле, дом ни разу не удалось сдать внаем после
целого ряда смертей, последняя из которых случилась в 1861 году и которые за
всеми треволнениями, вызванными начавшейся войной, были преданы забвению.
Кэррингтон Гаррис, последний из рода по мужской линии, относился к дому как к
заброшенному и до некоторой степени живописному объекту преданий но лишь до той
поры, пока я не поведал ему о своем эксперименте. И если прежде он намеревался
сравнять особняк с землей и построить на его месте многоквартирный дом, то после
беседы со мной решил оставить его на месте, провести в него водопровод и
впустить жильцов. Так он и сделал и не имел никаких затруднений. Кошмар навсегда
оставил дом.
3
Нетрудно представить, какое сильное впечатление произвели на меня семейные
хроники Гаррисов. На всем протяжении этой довольно длинной повести мне
мерещилось неотвязное и неотступное тяготение неведомого зла, превосходящего
любое другое из существующих в известной мне природе; было также очевидно, что
зло это связано с домом, а не с семьей. Впечатление мое подтверждалось
множеством разрозненных фактов, с грехом пополам сведенных моим дядей в подобие
системы: я имею ввиду предания, бытовавшие среди слуг, газетные вырезки, копии
свидетельств о смерти, выданных врачами-коллегами дядюшки, и тому подобные вещи.
Вряд ли мне удастся привести здесь этот материал в полном объеме, ибо дядюшка
был неутомимым собирателем древностей и испытывал живейший интерес к страшному
дому; могу упомянуть лишь несколько наиболее важных моментов, заслуживающих
внимания хотя бы потому, что они регулярно воспроизводятся во многих сообщениях
из самых различных источников. К примеру, прислуга в своих сплетнях практически
единодушно приписывала неоспоримое верховенство в дурном влиянии затхлому и
затянутому плесенью погребу дома. Некоторые слуги в первую очередь, Энн Уайт,
никогда не пользовались кухней в погребе, и, по меньшей мере, три легенды
повествовали о причудливых, напоминающих людей или бесов, очертаниях, которые
принимали корни деревьев и налеты плесени в погребе. Эти последние сообщения
особенно глубоко задели меня в связи с тем, что я видел собственными глазами,
когда был ребенком; однако у меня создалось впечатление, что самое главное в
каждом из этих случаев было в значительной мере затемнено добавлениями, взятыми
из местного ассортимента рассказов о привидениях для публичного пользования.
Энн Уайт, со своими эксетерскими суевериями, распространяла наиболее
экстравагантную и, в то же время, наиболее последовательную версию, уверяя, что
прямо под домом находится могила одного из тех вампиров, то есть мертвецов с
сохранившимся телом, питающихся кровью или дыханием живых людей, и чьи
богомерзкие легионы высылают по ночам в мир свои образы или призраки, дабы те
охотились за несчастными жертвами. Для уничтожения вампира необходимо, как
советуют всеведущие старушки, его откопать и сжечь у него сердце или по крайней
мере, всадить ему в сердце кол. Именно та настойчивость, с которой Энн требовала
проведения раскопок в погребе, и стала решающей причиной для ее увольнения.
Тем не менее, ее небылицы имели широкую и благодарную аудиторию и принимались на
веру тем охотнее, что дом действительно стоял на том месте, где раньше
находилось кладбище. Для меня же все значение этих историй заключалось не
столько в упомянутом обстоятельстве, сколько в том, как замечательно они
увязывались с некоторыми другими фактами в частности, с жалобами вовремя
уволившегося слуги Береженого Смита, который жил в страшном доме намного раньше
Энн и совершенно не был знаком с ней, на то, что по ночам нечто отсасывает у
него дыхание ; со свидетельствами о смерти четырех жертв лихорадки, выданными
доктором Чедом Хопкинсом в 1804 году и сообщающими о том, что у покойников
наблюдалась необъяснимая нехватка крови; и, наконец, со смутными обрывками бреда
несчастной Роуби Гаррис, сетовавшей на острые зубы полуневидимого чего-то с
тусклым взглядом.
Как бы ни был я свободен от непростительных предрассудков, сообщения эти вызвали
во мне странное ощущение, которое было усугублено парой газетных вырезок,
касавшихся смертей в страшном доме и разделенных изрядным промежутком времени:
одна из Провиденс Газет энд Кантри-Джорнел от 12 апреля 1815 года, другая из
Дейли Трэнскрипт энд Кроникл от 17 октября 1845 году. В обеих заметках
излагалось одно и то же ужасное обстоятельство, повторяемость которого, на мой
взгляд, знаменательна. В обоих случаях умирающий (в 1815 году знатная пожилая
дама по фамилии Стэнфорд, в 1845 году школьный учитель среднего возраста Илиазар
Дюрфи) претерпевал самое чудовищное видоизменение, а именно: вперив перед собой
тусклый взгляд, пытался укусить за горло лечащего врача. Однако еще более
загадочным был последний случай, положивший конец сдаче дома внаем: я имею в
виду серию смертей от малокровия, каждой из которых предшествовало
прогрессирующее умопомешательство, причем пациент коварно покушался на жизнь
своих родных, пытаясь прокусить им шею или запястье.
Упомянутый ряд смертей относится к 1860-61 гг., когда мой дядя только приступал
к врачебной практике; перед уходом на фронт он много слышал об этих случаях от
своих старших коллег. Что действительно не поддается никакому объяснению, так
это тот факт, что жертвы люди простые и необразованные, ибо никаким другим
невозможно было сдать этот обладающий дурными запахом и славой дом бормотали
проклятия по-французски, между тем как ни один из них в принципе никогда не имел
возможности хоть сколько-нибудь изучить этот язык. Нечто подобное происходило за
сто лет до этих смертей с несчастной Роуби Гаррис, и совпадение это настолько
взволновало моего дядюшку, что он начал коллекционировать факты из истории
страшного дома, особенно после того, как узнал кое-что из первых рук от докторов
Чейза и Уитмарша, вскоре по своем возвращении с войны. Я лично имел возможность
убедиться в том, как глубоко размышлял дядюшка над этим предметом и как рад он
был моему интересу к нему интересу непредвзятому и сочувственному, позволявшему
ему обсуждать со мной такие материи, над которыми другие просто посмеялись бы.
Фантазия его не заходила так далеко, как моя, он чувствовал, что жилище это
неординарно по своей способности вызывать творческий импульс и заслуживает
внимания хотя бы в качестве источника вдохновения в области гротескного и
макабрического.
Я, со своей стороны, склонен был отнестись ко всему этому с исключительной
серьезностью и сразу же приступил не только к проверке показаний очевидцев, но и
к собиранию новых фактов насколько это было в моих силах. Я неоднократно
беседовал со старым Арчером Гаррисом, тогдашним владельцем дома, вплоть до его
смерти в 1916 году и получил от него и от еще живой его сестры, девицы Элис,
подтверждение всех семейных дат, собранных моим дядюшкой. Однако, когда я
поинтересовался у них, какое отношение мог иметь дом к Франции или французскому
языку, они признались, что столь же искренне недоумевают по этому поводу, как и
я. Арчер не знал вообще ничего; что же касается мисс Гаррис, то она поведала мне
о некоем упоминании, которое слышал ее дед, Дьюти Гаррис, и которое могло
пролить некоторый свет на эту загадку. Старый морской волк, на два года
переживший своего погибшего в бою сына по имени Желанный, припоминал, что его
няня, старая Мария Роббинс, смутно догадывалась о чем-то, что могло придать
особый смысл французскому бреду Роуби Гаррис, который ей доводилось слышать в
последние дни жизни несчастной. Мария жила в страшном доме с 1769 вплоть до
переезда семьи в 1783 году и была свидетельницей смерти Мерси Декстер. Как-то
раз она обмолвилась в присутствии маленького Дьюти об одном несколько странном
обстоятельстве, сопровождавшем последние минуты Мерси, но он впоследствии и
очень скоро совершенно забыл, что это было за обстоятельство, за исключением
того, что оно было отчасти странным. Но даже и это внучке его удалось вспомнить
с большим трудом. Она и ее брат не так интересовались домом, как сын Арчера
Кэррингтон, который является его нынешним владельцем и с которым я беседовал
после своего эксперимента.
Выжав из семейства Гаррисов всю информацию, какую оно только могло мне
предоставить, я набросился на старинные городские летописи и документы с еще
большим рвением, нежели то, какое в этом отношении подчас выказывал дядюшка. Я
стремился к тому, чтобы иметь исчерпывающую историю того участка, где стоял дом,
начиная с его застройки в 1636 году, а еще лучше и с более древних времен, если
бы только удалось откопать какую-нибудь легенду индейцев Наррагансетта. Прежде
всего я установил, что этот участок в свое время представлял собой часть длинной
полосы земли, изначально пожалованной некоему Джону Трокмортону; одной из многих
подобных полос, бравших начало от Таун-стрит возле реки и простиравшихся
через холм, почти совпадая с нынешней Хоуп-стрит. Участок Трокмортона в
дальнейшем, конечно, неоднократно подвергался разделам, и я весьма прилежно
проследил судьбу той его части, по которой позднее пролегла Бэк-, она же
Бенефит-стрит. Действительно, ходил такой слух, что раньше там располагалось
семейное кладбище Трокмортонов; однако, изучив документы более тщательно, я
обнаружил, что все могилы давным-давно были перенесены на Северное кладбище, то,
что находится на Потакет-Уэст-Роуд.
Потом вдруг я наткнулся на одно свидетельство (благодаря редкостной случайности,
ибо оно отсутствовало в основном массиве документов и легко могло быть упущено
из виду), которое возбудило во мне живейший интерес, поскольку замечательно
согласовывалось с некоторыми наиболее туманными аспектами проблемы. Это был
договор, составленный в 1697 году и предоставлявший в аренду клочок земли
некоему Этьену Руле с женой. Наконец-то появился французский след а, помимо
него, еще один, и намного более значительный, нежели все прежние, налет
ужасного, который имя это вызвало из самых отдаленных уголков моего разнородного
чтения в области жуткого и сверхъестественного, и я лихорадочно бросился изучать
план участка, сделанный еще до прокладывания и частичного выпрямления Бэк-стрит
между 1747 и 1758 гг. Я сразу нашел то, чего наполовину ждал, а именно: на том
самом месте, где теперь стоял страшный дом, Руле с женой в свое время разбили
кладбище (прямо за тогдашним одноэтажным домиком с мансардой), и не существовало
никакой записи, в которой упоминалось бы о переносе могил. Заканчивался документ
совершенной неразберихой, и я вынужден был обыскать библиотеки Шепли и
Исторического Общества штата Род-Айленд, прежде чем мне удалось найти местную
дверь, которая отпиралась именем Этьена Руле. В конце концов, мне-таки удалось
кое-что откопать, и хотя это кое-что было весьма смутным, оно имело настолько
чудовищный смысл, что я немедленно приступил к обследованию подвала страшного
дома с новой и тревожной скрупулезностью.
Руле прибыли в эти края году этак в 1696 из Ист-Гринуича, спустившись вдоль
западного побережья залива Наррагансетт. Они были гугенотами из Кода и
столкнулись с немалым противодействием со стороны членов городской управы,
прежде чем им позволили поселиться в Провиденсе. Неприязнь окружающих
преследовала их еще в Ист-Гринуиче, куда они приехали в 1686 году после отмены
Нантского эдикта; носились слухи, будто неприязнь эта выходила за рамки обычных
национальных и расовых предрассудков и не имела отношения даже к спорам из-за
дележа земли, вовлекавшим иных французских переселенцев в такие стычки с
англичанами, которые не мог замять сам губернатор Эндрос. Однако их ярый
протестантизм слишком ярый, как утверждали некоторые, и та наглядная нужда,
которую они испытывали после того, как их, в буквальном смысле, вытолкали взашей
из поселка, помогли им снискать убежище в Провиденсе. Этьен Руле, склонный не
столько к земледелию, сколько к чтению непонятных книжек и черчению непонятных
схем, получил место канцеляриста на складе пристани Пардона Тиллингаста в южном
конце Таун-стрит. Именно в этом месте спустя много лет возможно что лет через
сорок, то есть, уже после смерти Руле-старшего произошел какой-то бунт или
что-то в этом роде, со времени которого о семействе Руле, похоже, ничего больше
не было слышно.
Впрочем, еще столетие с лишком эту семью частенько вспоминали, как яркий эпизод
в спокойной, размеренной жизни новоанглийского приморского городка. Сын Этьена
Поль, неприятный малый, чье сумасбродное поведение, вероятно, и спровоцировало
тот бунт, что сгубил семью, вызывал особый интерес, и хотя Провиденс никогда не
разделял ужаса перед черной магией со своими пуританскими соседями, широкое
распространение в нем получили россказни о том, что Руле-младший и произносил-то
свои молитвы не в урочное время, и направлял-то их не по тому адресу. Именно
этот слух, вероятно, лег в основу той легенды, о которой знала старуха Роббинс.
Какое отношение это имело к французским бредням Роуби Гаррис и других обитателей
страшного дома, можно было либо вообразить, либо определить путем дальнейших
изысканий. Я задавался вопросом, многие ли из тех, кто знал эту легенду,
принимали во внимание ее дополнительную связь с ужасным, которая была мне
известна благодаря моей начитанности. Я имею в виду ту полную зловещего значения
запись в анналах чудовищного ужаса, которая повествует о некоем Жаке Руле из
Кода, приговоренном в 1598 году к костру за бесноватость, а затем помилованном
французским парламентом и заключенном в сумасшедший дом. Он обвинялся в том, что
был застигнут в лесу, весь в крови и в клочьях мяса, вскоре после того, как два
волка задрали мальчугана, причем очевидцы видели, как один из волков убегал
вприпрыжку целым и невредимым. Такая вот милая домашняя сказочка, приобретающая,
впрочем, зловещий смысл, если принять во внимание имя персонажа и место
действия. Я, тем не менее, пришел к выводу, что кумушки из Провиденса в
большинстве своем ничего не слыхали о ней. Поскольку если бы слыхали, то
совпадение имен наверняка повлекло бы за собой какие-нибудь решительные
действия, продиктованные страхом. А в самом деле: что, если какие-то не имевшие
широкого хождения слухи о Жаке Руле и привели к финальному бунту, стершему
французское семейство с лица городской земли?
Я стал посещать проклятое место все чаще и чаще, изучая нездоровую
растительность в саду, осматривая стены здания и внимательно обследуя каждый
дюйм земляного пола в погребе. Испросив разрешения у Кэррингтона Гарриса, я
подобрал ключ к неиспользуемой двери, ведущей из погреба прямо на Бенефит-стрит;
я сделал это потому, что предпочитал иметь более близкий доступ во внешний мир,
нежели тот, что могли предоставить неосвещенная лестница, прихожая на первом
этаже и парадный вход. Там, где пагубность таилась в наиболее концентрированном
виде, я проводил долгие послеполуденные часы, обшаривая каждую пядь, заглядывая
в каждый уголок, и солнечные лучи просачивались внутрь сквозь щели в затканной
паутиной наземной двери, благодаря которой лишь несколько шагов отделяло меня от
безопасного уличного тротуара. Но увы! старания мои не были вознаграждены новыми
находками: кругом была все та же угнетающая затхлость, едва уловимые
болезнетворные запахи и все те же очертания на полу. Представляю, с каким
любопытством разглядывали меня многочисленные прохожие через пустые оконные
проемы!
Наконец, по наущению дядюшки, я решил обследовать место в темное время суток и
однажды в непогожую ночь сноп света из моего электрического фонарика метался по
заплесневелому полу с жуткими фигурами на нем и причудливо искривленными слабо
фосфоресцирующими грибами. В ту ночь обстановка подействовала на меня настолько
удручающе, что я был почти готов к тому, что увидел, если только это мне не
показалось, а именно: очертания скрючившейся фигуры , отчетливо выделявшиеся
среди белесоватых наростов. Это была та самая фигура, о существовании которой я
слышал еще мальчишкой. Ясность и отчетливость ее были поразительны и бесподобны
и, глядя на нее, я снова разглядел то слабое желтоватое мерцающее испарение,
которое ужаснуло меня в дождливый день много лет тому назад.
Над человекоподобным пятном плесени возле очага поднималась она, эта слабая,
болезнетворная, чуть светящаяся дымка; клубясь и извиваясь в темноте, она,
казалось, непрерывно принимала различные неясные, но пугающие формы, постепенно
истончаясь и улетучиваясь в черноту огромного дымохода, оставляя за собой
характерный омерзительный смрад. Все это было отвратительно и лично для меня
усугублялось всем, что мне было известно об этом месте. Дав себе слово не
покидать своего поста, что бы ни случилось, я внимательно наблюдал за
исчезновением испарения и, наблюдая, не мог отделаться от ощущения, что и оно, в
свою очередь, плотоядно следит за мной своими не столько видимыми, сколько
воображаемыми зрачками. Когда я рассказал обо всем дяде, он пришел в сильное
возбуждение и после часа напряженных раздумий принял определенное и радикальное
решение. Взвесив в уме всю важность предмета и всю весомость нашего отношения к
нему, он настоял на том, чтобы мы оба подвергли испытанию а, если возможно, то и
уничтожению ужас этого дома путем совместного неусыпного дежурства по ночам в
затхлом клейменом плесенью подвале.
4
В среду 25 июня 1919 года, с разрешения Кэррингтона Гарриса, которому мы,
впрочем, не стали говорить о своих истинных намерениях, я и дядя притащили в
страшный дом два складных стула, одну раскладушку и кое-какие научные приборы,
исключительно громоздкие и хитроумные. Разместив все это в подвале при свете
дня, мы занавесили окна бумагой и оставили дом до вечера, когда должно было
начаться первое наше дежурство. Перед уходом мы надежно заперли дверь, ведущую
из подвала в первый этаж, чтобы наши высокочувствительные приборы, добытые под
большим секретом и по высокой цене, могли оставаться там в безопасности столько
дней, сколько могло нам потребоваться для дежурств. План на вечер был такой: до
определенного часа мы оба сидим не смыкая глаз, а затем начинаем дежурить в
очередь по два часа каждый, сначала я потом дядя; при этом один из нас отдыхает
на раскладушке.
Природная предприимчивость, с которой дядюшка раздобыл инструменты в
лабораториях университета Брауна и арсенала на Крэнстон-стрит, а также
инстинктивно выбранное им направление наших поисков, великолепно показывают,
какой запас жизненных сил и энергии сохранялся в этом 80-летнем джентльмене.
Образ жизни Илайхью Уиппла соответствовал тем принципам гигиены, которые он
пропагандировал как врач, и если бы не ужасное происшествие, то и по сей день он
пребывал бы в полном здравии. Только двум лицам ведомы истинные причины
случившегося Кэррингтону Гаррису и вашему покорному слуге. Я не мог не
рассказать обо всем Гаррису, так как он был владельцем дома и имел право знать о
нем все. Кроме того, мы предуведомили его о своем эксперименте, и после того,
что случилось с дядей, я решил, что один только Гаррис в силах понять меня и
поможет мне дать необходимые публичные разъяснения. Услышав мою историю, Гаррис
побелел, как мел; но он согласился помочь, и я решил, что теперь можно без
всякой опаски пустить в дом жильцов.
Заявить, что во время бдения в ту непогожую ночь мы чувствовали себя вполне
бодро, было бы с моей стороны глупо и нечестно. Я уже говорил, что мы ни в коем
случае не были подвержены вздорным суевериям, однако научные штудии и долгие
размышления научили нас тому, что известная нам трехмерная вселенная
представляет собой лишь ничтожную долю от всего материального и энергетического
мира. В данном, конкретном случае несметное количество свидетельств из
многочисленных достоверных источников указывали на явное существование неких
сил, обладающих огромной мощью и, с точки зрения человека, исключительно
недобрых. Сказать, что мы серьезно верили в вампиров или, скажем, в оборотней,
означало бы сделать слишком обобщенное и потому неточное заявление. Скорее
следует указать на то, что мы отнюдь не были склонны отрицать возможность
существования неких неведомых и незафиксированных модификаций жизненной силы и
разряженного вещества; модификаций, редко встречающихся в трехмерном
пространстве из-за своего более тесного родства с другими измерениями, но, тем
не менее, находящихся в достаточной близости к нашему миру, чтобы время от
времени проявлять себя перед нами, каковые проявления мы, из-за отсутствия
подходящего пункта наблюдения, вряд ли когда-нибудь сможем объяснить.
Короче говоря, мы с дядей полагали, что бесчисленное множество неоспоримых
фактов указывает на известное пагубное влияние, гнездящееся в страшном доме,
влияние, восходящее к тому или иному из злополучных французских переселенцев
двухвековой давности и по-прежнему проявляющее себя через посредство каких-то
непонятных и никому не ведомых законов движения атомов и электронов. О том, что
члены семьи Руле находились в некоем противоестественном контакте с внешними
кругами бытия кругами враждебными, внушающими нормальным людям лишь страх и
отвращение, достаточно красноречиво говорили письменные свидетельства. Не вышло
ли, в таком случае, так, что волнения черни в те давно канувшие в прошлое
тридцатые годы семнадцатого столетия привели в движение некие кинетические
структуры в патологически устроенном мозгу одного или нескольких из французов
хотя бы того же порочного Поля Руле, в результате чего структуры эти, так
сказать,пережили своих умерщвленных носителей и продолжали функционировать в
каком-то многомерном пространстве вдоль исходных силовых линий, определенных
неистовой злобой взбунтовавшихся горожан?
В свете новейших научных гипотез, разработанных на основе теории относительности
и внутриатомного взаимодействия, такого рода вещи уже не могут считаться
невозможными ни в физическом, ни в биохимическом отношениях. Вполне можно
вообразить некий чужеродный сгусток вещества или энергии пускай бесформенный,
пускай какой угодно, существование которого поддерживается неощутимым или даже
нематериальным паразитированием на жизненной силе или телесной ткани и жидкости
других, более, что ли, живых организмов, в которые он проникает и с материей
которых он временами сливается. Сгусток этот может иметь явно враждебные
намерения, а может и просто руководствоваться слепыми мотивами самосохранения. В
любом случае такой монстр в наших глазах неизбежно приобретает вид аномалии и
незваного гостя, и истребление его должно составлять священный долг каждого, кто
не враг природе, здоровью и здравому смыслу.
Что смущало нас более всего, так это наше полное неведение относительно того, в
каком виде предстанет нам противник. Ни один из людей, находившихся в здравом
уме, никогда не видел его, и лишь очень немногие более или менее ясно его
ощущали. Это могла быть энергия в чистом виде как бы некий эфирный образ,
пребывающий вне царства вещества, а могло быть и что-то материальное, но лишь
отчасти; какая-нибудь там неизвестная науке пластичная масса, способная
произвольно видоизменяться, образуя расплывчатые подобия твердого, жидкого,
газообразного или нераздельно-неслиянного состояний. Человекоподобный налет
плесени на полу, форма желтоватого испарения и извивы древесных корней в
некоторых древних поверьях все это говорило о каком-то хоть и отдаленном, но
родстве с человеческой фигурой; однако, насчет того, насколько показательным и
постоянным могло оказаться это сходство, ничего хоть сколько-нибудь
определенного сказать было нельзя.
На случай предполагаемой встречи с противником мы запаслись двумя видами оружия:
крупной специально модифицированной трубкой Крукса, работающей от двух мощных
аккумуляторных батарей и оснащенной особыми экранами и отражателями это на
случай, если бы враг вдруг оказался неосязаемым, и его можно было бы отразить
лишь посредством эфирных излучений, обладающих огромной разрушительной силой; и
парой армейских огнеметов, вроде тех, что использовались в Мировой войне на
случай, если бы враг оказался частично материальным и мог бы быть подвергнут
механическому уничтожению, ибо, подобно суеверным эксетерским крестьянам, мы
готовы были испепелить сердце своего врага, если бы таковое у него оказалось.
Все эти орудия агрессии мы разместили в подвале таким образом, чтобы до них
легко было дотянуться с раскладушки и со стульев и чтобы они, в то же время,
были нацелены на то место перед очагом, где находилась плесень, принимавшая
различные причудливые формы. Кстати, как днем, когда мы располагали мебель и
механизмы, так и вечером, когда мы приступили непосредственно к дежурству,
пресловутое пятно было едва заметно, и на секунду я даже усомнился, видел ли я
его когда-нибудь вообще в более ярко выраженной форме; впрочем, уже в следующую
секунду я вспомнил о бытовавших преданиях.
Мы заступили на дежурство в подвале в десять вечера, в час, когда переводят
стрелки, и пока не замечали никаких перемен в интересующем нас отношении. При
тусклом мерцании атакуемых ливнем уличных фонарей и еле заметном свечении
омерзительной грибной поросли внутри можно было различить источающие сырость
каменные стены без малейшего следа известки; влажный, смердящий, подернутый
плесенью твердый каменный пол с его непотребными грибами; куски гнилого дерева,
иногда бывшие скамейками, стульями, столами и прочей, теперь уже трудно сказать
какой мебелью; тяжелые, массивные доски и балки пола первого этажа над нашими
головами; увечную дощатую дверь, ведущую в каморы и закрома, расположенные под
другими частями дома; крошащуюся каменную лестницу со сломанными деревянными
перилами; и неровную зияющую дыру очага с какими-то ржавыми железками внутри,
видимо, некогда служившими в качестве крюков, подставок, вертелов, сифонов и
заслонки для жаровни; и среди всего этого мы также различали свои немудреные
стулья и мирную раскладушку, а рядом громоздкие и мудреные разрушительные
механизмы.
Как и в прежние свои визиты, мы не стали запирать дверь на улицу на тот случай,
если бы нам вдруг оказалось не под силу справиться с враждебным явлением: тогда
мы имели бы прямой и удобный путь к избавлению. Мы полагали, что наши постоянные
ночные бдения рано или поздно спровоцируют таящееся здесь зло на то, чтобы
проявить себя, и, заранее запасшись всем необходимым, мы сможем совладать с ним
при помощи одного или другого средства сразу же после того, как достаточно
хорошо разглядим и поймем, что это такое. О том, сколько времени может уйти на
то, чтобы пробудить и истребить эту сущность или существо, мы не имели ни
малейшего понятия. Мы, конечно, хорошо понимали, что предприятие наше далеко не
безопасно, ибо ничего нельзя было сказать заранее о том, насколько сильным может
оказаться враг. И все же мы считали, что игра стоит свеч, и самостоятельно
решились на риск без колебаний, понимая, что обратиться за посторонней помощью
означало бы поставить себя в нелепое положение и, быть может, погубить все дело.
В таком вот настроении мы сидели и беседовали до позднего часа, пока мой дядюшка
не стал клевать носом, так что мне пришлось напомнить ему, что настало время для
его двухчасового сна.
Чувство, похожее на страх, сопровождало мое одинокое бдение в первые
послеполуночные часы я сказал одинокое , ибо тот, кто бодрствует в присутствии
спящего воистину одинок; может быть, более одинок, чем ему кажется. Дядюшка
тяжело дышал; шум дождя снаружи аккомпанировал его глубоким вдохам и выдохам, а
дирижировал ими другой звук раздражающее капанье воды где-то далеко внутри, ибо
в доме этом было отвратительно сыро даже в сухую погоду, а при таком ливне, как
сегодня, его должно было просто затопить. При свете грибов и тусклых лучей,
украдкой пробивавшихся с улицы сквозь занавешенные окна, я рассматривал старую
кирпичную кладку стен. Когда от нездоровой атмосферы вокруг мне стало тошно, я
приоткрыл дверь и некоторое время глядел вдоль улицы то в один, то в другой
конец, лаская взгляд знакомыми пейзажами и вбирая грудью нормальный здоровый
воздух. По-прежнему не произошло ничего такого, что могло бы вознаградить мое
неусыпное бдение, и я непрерывно зевал, поддаваясь теперь уже усталости, а не
страху.
Внезапно внимание мое было привлечено тем, как дядюшка заворочался во сне.
Прежде, где-то под конец первого часа своего сна, он уже несколько раз
беспокойно пошевелился на раскладушке; теперь же он не просто ворочался, но и
довольно странно дышал неравномерно и со вздохами, как-то уж очень напоминавшими
удушливые стоны. Посветив на него фонариком и обнаружив, что он повернулся ко
мне спиной, я перешел на другую сторону раскладушки и снова включил фонарик,
чтобы посмотреть, не стало ли ему плохо. И хотя то, что я увидел, было, в
общем-то, пустяком, я пришел в немалое замешательство, причиной которому,
вероятно, было то, что замеченное мною странное обстоятельство связалось в моем
представлении со зловещим характером нашего местонахождения и миссии, поскольку
само по себе оно не было ни пугающим, ни, тем более, сверхъестественным. А
заключалось это обстоятельство всего-навсего в том, что лицо дядюшки наверное,
под влиянием каких-то абсурдных сновидений, вызванных ситуацией, в которой мы
находились, имело выражение нешуточного волнения, каковое, насколько я мог
судить, было отнюдь ему не свойственно. Обычное выражение его лица отличалось
самой добротой и тем спокойствием, которое присуще лицам всех благовоспитанных
джентльменов; теперь же на нем отражалась борьба самых разнообразных чувств. Я
думаю, что, в сущности, именно это разнообразие и встревожило меня больше всего.
Дядя, который то хватал воздух ртом, то метался из стороны в сторону, широко
открыв глаза, представлялся мне не одним, но многими людьми одновременно;
казалось, он был странным образом чужим самому себе.
Потом он принялся бормотать, и меня неприятно поразил вид его рта и зубов.
Поначалу я не мог разобрать слов, но потом - с ужасающей внезапностью - мне
послышалось в них нечто такое, что сковало меня ледяным страхом, отпустившим
меня лишь тогда, когда я вспомнил о широте эрудиции дядюшки и о тех бесконечных
часах, которые он просиживал над переводами статей по антропологи и древностям
из Revue des Deux Mondes . Да! почтенный Илайхью Уиппл бормотал по-французски, и
те немногие фразы, что мне удалось различить, похоже, относились к жутчайшим из
мифов, когда-либо переведенных им из известного парижского журнала.
Неожиданно пот выступил на лбу спящего, и он резко подскочил, наполовину
проснувшись. Нечленораздельная французская речь сменилась восклицаниями на
английском, и грубый голос взбудораженно выкрикивал: Задыхаюсь, задыхаюсь!
Потом, когда настало окончательное пробуждение и волнения на дядином лице
улеглись, он схватил меня за руку и поведал мне содержание своего сна, об
истинном смысле которого я мог только догадываться с суеверным страхом!
По словам дяди, все началось с цепочки довольно заурядных снов, а завершилось
видением настолько странного характера, что его невозможно было отнести ни к
чему из когда-либо им прочитанного. Видение это было одновременно и от мира, и
не от мира сего: какая-то геометрическая неразбериха, где элементы знакомых
вещей выступали в самых необычных и сбивающих с толку сочетаниях; причудливый
хаос кадров, наложенных один на другой; некий монтаж, в котором пространственные
и временные устои разрушались и снова восстанавливались самым нелогичным
образом. Из этого калейдоскопического водоворота фантасмагорических образов
иногда выплывали своего рода фотоснимки, если можно воспользоваться этим
термином, фотоснимки исключительно резкие, но, в то же время, необъяснимо
разнородные.
Был момент, когда дядюшке представилось, будто он лежит в глубокой яме с
неровными краями, окруженной множеством хмурых людей в треуголках со свисающими
из-под них беспорядочными прядями волос, и люди эти взирают на него весьма
неодобрительно. Потом он снова очутился во внутренних покоях какого-то дома по
всем признакам, очень старого однако детали интерьера и жильцы непрерывно
видоизменялись, и он никак не мог уловить точного очертания лиц, мебели и даже
самого помещения, ибо двери и окна, похоже, пребывали в состоянии столь же
непрерывного изменения, как и предметы, более подвижные по натуре. Но уж совсем
нелепо, нелепо до ужаса (недаром дядя рассказывал об этом едва ли не с робостью,
как будто он допускал мысль, что ему не поверят) прозвучало его заявление, что,
якобы, многие из лиц несли на себе черты явного фамильного сходства с Гаррисами.
Самое интересное, что дядюшкин сон сопровождался ощущением удушья, как будто
некое всеобъемлющее присутствие распространило себя на все его тело и пыталось
овладеть его жизненными процессами. Я содрогнулся при мысли о той борьбе, какую
этот организм, изрядно изношенный за восемь десятков с лишним лет непрерывного
функционирования, должен был вести с неведомыми силами, представляющими
серьезную опасность и для более молодого и крепкого тела. Однако уже в следующую
минуту я подумал о том, что это всего лишь сон и ничего больше, и что все эти
неприятные видения были обусловлены не чем иным, как влияними на моего дядю тех
исследований и предположений, которыми в последнее время были заняты наши с ним
умы в ущерб всему остальному.
Беседа с дядюшкой развлекла меня и развеяла ощущения странности происходящего;
не в силах сопротивляться зевоте, я воспользовался своим правом отойти ко сну.
Дядя выглядел очень бодрым и охотно приступил к дежурству, несмотря на то, что
кошмар разбудил его задолго до того, как истекли его законные два часа. Я
мгновенно забылся, и вскоре меня атаковали видения самого обескураживающего
свойства. Прежде всего меня охватило чувство беспредельного, вселенского
одиночества; враждебные силы вздымались со всех сторон и бились в стены моей
темницы. Я лежал связанный по рукам и ногам, во рту у меня был кляп. Глумливые
вопли миллионов глоток, жаждущих моей крови, доносились до меня из отдаления,
перекликаясь эхом. Лицо дяди предстало предо мной, пробуждая еще менее приятные
ассоциации, нежели в часы бодрствования, и я помню, как несколько раз силился
закричать, но не смог. Одним словом, приятного отдыха у меня не вышло, и в
первую секунду я даже не пожалел о том пронзительном, эхом отдавшемся крике,
который проложил себе путь сквозь барьеры сновидений и одним махом вернул меня в
трезвое и ясное состояние бодрствования, в котором каждый из реально
существовавших предметов перед моими глазами выступил с более, чем
естественными, отчетливостью и натуральностью.
5
Укладываясь спать, я повернулся к дяде спиной, и теперь, в это мгновение
внезапного пробуждения, увидел только уличную дверь, окно ближе к северу и
стены, пол и потолок в северной части комнаты; все это запечатлелось в моем
сознании с неестественной яркостью, словно сработала фотовспышка, по той
причине, что я увидел все это при свете несравнимо более ярком, нежели свечение
грибов или мерцание уличных фонарей. Свет этот не только не был сильным, но даже
более или менее сносным; при нем невозможно было бы, скажем, читать обычную
книгу, и все же его хватило на то, что я и раскладушка отбрасывали тени. Кроме
того, он обладал неким желтоватым проникающим качеством, каковое заставляло
подумать о вещах куда
более могущественных, нежели простая яркость света. Я осознал это с какой-то
нездоровой ясностью, несмотря на то, что еще два моих чувства подвергались самой
яростной атаке. Ибо в ушах моих продолжали звенеть отзвуки ужасающего вопля, а
нюх мой страдал от зловония, заполнявшего собой все вокруг. Мой ум, не менее
настороженный и бдительный, нежели чувства, сразу осознал, что происходит нечто
исключительно необычайное; почти автоматически я вскочил и повернулся, чтобы
схватить орудия истребления, которые мы оставили нацеленными на гнездо плесени
перед очагом. Поворачиваясь, я заранее боялся того, что мне, возможно, пришлось
бы там увидеть ибо разбудивший меня крик явно исходил из уст моего дядюшки, а,
кроме того, я до сих пор не знал, от какой опасности мне придется его и себя
защищать.
Однако то, что я увидел, превзошло худшие из моих опасений. Существуют ужасы
ужасов, и это было одно из тех средоточий вселенского кошмара, которые природа
приберегает лишь для немногих проклятых и несчастных. Из одолеваемой грибами
земли извергалось парообразное трупное свечение, желтое и болезненное; оно
кипело и пузырилось, струилось и плескалось, образуя гигантскую фигуру с
расплывчатыми очертаниями получеловека-полумонстра; сквозь него я различал
дымоход и очаг. Оно все состояло из глаз хищных и дразнящих, а морщинистая, как
у насекомого, голова истончалась в струйку, которая зловонно вилась и клубилась
и, наконец, исчезала в недрах дымохода. И хотя я видел все это своими глазами,
лишь намного позже, напряженно припоминая, я сумел более или менее четко
восстановить дьявольские контуры фигуры. Тогда же она была для меня не более,
чем бурлящим, слабо фосфоресцирующим облаком, отвратительным до безобразия
облаком, которое обволакивало и размягчало до состояния омерзительной
пластичности некий объект, к коему было устремлено все мое внимание. Ибо объект
этот был не чем иным, как моим дядей, почтенным Илайхью Уилпом; с чертами лица
чернеющими и постепенно сходящими на нет, он скалился, невнятно и злобно
бормоча, и протягивал ко мне свои когтистые сочащиеся лапы, желая разорвать меня
на части в той дикой злобе, которую принес с собой сюда этот ужас.
Только дисциплина спасла меяя от безумия. Готовясь загодя к критическому
моменту, я психологически муштровал себя, и меня выручила одна слепая выучка.
Понимая, что бурлящее предо мною зло это явно не та субстанция, на которую можно
воздействовать огнем или химическими веществами, я оставил без внимания огнемет,
маячивший по правую руку от меня, и включив аппарат с трубкой Крукса, навел на
развернувшуюся передо мной сцену не знающего времени святотатства сильнейшее из
эфирных излучений, когда-либо исторгнутых искусством человеческим из недр и
токов естества. Образовалась синеватая дымка, раздались оглушительные шипение и
треск, и желтоватое свечение как будто стало тускнеть, но уже в следующее
мгновение я убедился в том, что потускнение это кажущееся и что волны из моего
аппарата не произвели абсолютно никакого эффекта.
Потом, в самый разгар этого демонического зрелища, глазам моим предстала новая
порция ужаса, исторгшая вопли из моей глотки и заставившая меня броситься,
тыкаясь и спотыкаясь, по направлению к незапертой двери на тихую и безопасную
улицу; броситься, не думая о том, какие, быть может, кошмарные вещи я выпускаю в
мир и уж тем более о том, какие суждения и вердикты соотечественников я навлекаю
на свою бедную голову. Случилось же следующее: в той тусклой смеси желтого и
голубого внешний вид моего дяди претерпел как бы некое тошнотворное разжижение,
сущность которого исключает возможность какого бы то ни было описания;
достаточно сказать, что по ходу этого процесса на испаряющемся лице дядюшки
происходила такая сумасшедшая смена идентичностей, какая могла бы прийти в
голову лишь безумцу. Он бил одновременно и чертом и толпой, и склепом и
карнавальным шествием. В неровном и неоднородном свете желеобразное лицо его
приобретало десятки, сотни, тысячи образов; дьявольски скалясь, оно оплывало,
как тающий воск, и принимало на себя многочисленные карикатурные личины личины
причудливые и в то же время знакомые.
Я видел фамильные черты Гаррисов мужские и женские, взрослые и детские, и черты
многих других людей старческие и юношеские, грубые и утонченные, знакомые и
незнакомые. На мгновение мелькнула скверная подделка под миниатюру с
изображением несчастной Роуби Гаррис, которую мне доводилось лицезреть в школе
при Музее Графики, а в другой раз мне показалось, что я различил худощавый облик
Мерси Декстер, такой, каким я его помнил по портрету в доме Кэррингтона Гарриса.
Все это выглядело чудовищно сверх всякой меры, и вплоть до самого конца когда
уже совсем вблизи от поганого пола с образующейся на нем лужицей зеленоватой
слизи замелькала курьезная мешанина из лиц прислуги и младенцев до самого конца
мне казалось, что видоизменяющиеся черты боролись между собой и пытались
сложиться в облик, напоминающий добродушную физиономию моего дяди. Я тешу себя
мыслью, что он тогда еще существовал и пытался попрощаться со мной. Мне
помниться также, что и я, собираясь покинуть дом, прошептал, запинаясь,
запекшимися губами слова прощания; едкая струйка пара проследовала за мной в
открытую дверь на орошаемую ливнем прохожую часть.
Остальное помню смутно и, вспоминая, трепещу. Не только на умытой дождем улице,
но и в целом свете не было ни единой души, которой бы я осмелился поведать о
случившемся. Без всякой цели я брел на юг и, миновав Университетскую горку и
библиотеку, спустился по Хопкинс-стрит, перешел через мост и очутился в деловой
части города с ее высотными зданиями, среди которых я почувствовал себя в
безопасности; казалось, они защищают меня, подобно тому как и вообще все
продукты современной цивилизации защищают мир от вредности старины с ее чудесами
и тайнами. Сырая блеклая заря занялась на востоке, обнажив допотопный холм с его
старинными крышами куда меня звал мой долг, оставшийся невыполненным. И я
направился туда до нитки вымокший, без шляпы, оторопев от утреннего света и
вошел в ту страшную дверь на Бенефит-стрит, которую я оставил распахнутой
настежь; так она и висела там, задавая загадку рано встающим жильцам, с которыми
я не посмел заговорить.
Слизи не было она вся ушла в поры земляного пола. Не осталось и следа от той
гигантской скрюченной фигуры из селитры перед очагом. Беглым взглядом я окинул
раскладушку, стулья, механизмы, свой забытый головной убор и светлую соломенную
шляпу дядюшки. Оторопь владела всем моим существом, и я с трудом пытался
вспомнить, что было во сне и что на самом деле. Мало-помалу ко мне возвращалось
сознание, и вскоре я уже твердо знал, что наяву я был свидетелем вещей куда
более ужасных, нежели во сне. Усевшись, я попытался осознать происшедшее в
пределах здравого смысла и найти способ уничтожить этот ужас, если, конечно, он
был реальным. Это явно не было ни материей, ни эфиром и ни чем-либо другим из
того, что доступно мысли смертного. Чем же еще могло оно быть, если не какой-то
диковинной эманацией, какими-то вампирическими парами вроде тех, о которых
эксетерские селяне рассказывают, будто они порою таятся в кладбищенских недрах?
Кажется, я нашел ключ к разгадке и снова принялся разглядывать тот участок пола
перед очагом, где плесень и селитра принимали такие необычные формы. Через
десять минут в голове моей созрело решение, и, прихватив с собой шляпу, я
ринулся домой. Там я принял ванну, плотно закусил и заказал по телефону кирку,
мотыгу, лопату, армейский респиратор и шесть бутылей серной кислоты; все это
должно было быть доставлено завтра утром к двери в подвал страшного дома по
Бенефит-стрит. Потом я попытался заснуть, но безуспешно, и провел оставшиеся
часы за чтением и сочинением глупых стишков, что помогало мне развеять мрачные
мысли.
На следующее утро в одиннадцать часов я приступил к рытью. Погода стояла
солнечная, чему я был несказанно рад. Я был по-прежнему один, ибо как бы я ни
страшился того, что искал, рассказать о случившемся кому-нибудь постороннему
казалось мне еще страшнее. Позднее, правда, я поведал обо всем Гаррису, но я это
сделал только по необходимости, и, кроме того, он сам был немало наслышан о
странностях страшного дома от пожилых людей и потому был скорее склонен верить,
чем отрицать. Ворочая комья черной вонючей земли, рассекая лопатой на части
белесую грибковую поросль, из которой тут же начинал сочиться желтоватый вязкий
гной, я трепетал от нетерпения и страха: кто знает, что я найду там, в глубине?
Недра земные хранят тайны, которых человечеству лучше не знать, и меня, похоже,
ждала одна из них.
Мои руки заметно тряслись, но я упорно продолжал копать и вскоре стоял в уже
довольно широкой яме, вырытой собственными руками. По мере углубления отверстия,
ширина которого составляла примерно шесть футов, тяжелый запах нарастал, и я
более не сомневался в том, что мне не избежать контакта с исчадием ада,
выделения которого были бичом этого дома в течение полутора столетий с лишком.
Мне не терпелось узнать, как оно выглядит каковы его форма и состав, и до какой
толщины отъелось оно на дармовой жизненной силе за многие века. Чувствуя, что
дело близится к развязке, я выбрался из ямы, разбросал и разровнял накопившуюся
кучу земли и разместил по краям ямы с двух сторон от себя огромные бутыли с
кислотой так, чтобы в случае необходимости можно было опорожнить их быстро одну
за другой в образовавшуюся скважину. Потом я снова взялся за работу и на этот
раз сваливал землю не куда попало, а только по обе другие стороны ямы; работа
пошла медленнее, а вонь усилилась настолько, что мне пришлось надеть респиратор.
Сознавая свою близость к неведомому, таившемуся у меня под ногами, я едва
сохранял присутствие духа.
Внезапно лопата моя вошла во что-то не столь твердое, как земля. Я вздрогнул и
сделал было первое движение к тому, чтобы выкарабкаться из ямы, края которой уже
доходили мне до самого горла. Однако я взял себя в руки и, стиснув зубы, соскреб
немного земли при свете своего карманного фонаря. Показалась какая-то
поверхность, тусклая и гладкая, что-то вроде полупротухшего свернувшегося студня
с претензией на прозрачность. Я поскреб еще немного и увидел, что он имеет
форму. В одном месте был просвет там часть обнаруженной мной субстанции
загибалась. Обнажилась довольно обширная область почти цилидрической формы; все
это напоминало громадную гибкую бело-голубую дымовую трубу, свернутую вдвое, при
этом в самом широком месте диаметр ее достигал двух футов. Еще несколько
скребков и я пулей вылетел из ямы, чтобы быть как можно дальше от этой мерзости;
не останавливаясь, в каком-то исступлении, одну за другой я накренял громадные
бутыли и низвергал их едкое содержимое в эту зияющую бездну, на ту невообразимую
аномалию, чей колоссальный локоть мне только что довелось лицезреть.
Ослепительный вихрь зеленовато-желтого пара, каскадом извергавшийся из глубины,
никогда не изгладится из моей памяти. И по сию пору обитатели холма поминают о
желтом дне, когда отвратительные тлетворные пары воздымались над рекой Провиденс
в том месте, куда сбрасывают фабричные отходы, и только мне одному ведомо, как
они обманываются относительно истинного источника этих паров. Рассказывают также
о чудовищном реве, сопровождавшем этот выброс и доносившемся, вероятно, из
какой-то поврежденной водопроводной трубы или подземного газопровода, но и здесь
я мог бы поправить молву, если бы только осмелился. У меня нет слов, чтобы
описать весь этот ужас, и я до сих пор не могу понять, почему я остался жив. Я
лишился чувств сразу после того, как опустошил четвертую емкость, которой я был
вынужден воспользоваться, когда пары стали проникать через мой респиратор.
Очнувшись, я увидел, что яма более не испускает пара.
Две оставшиеся бутыли я опорожнил без всякого видимого результата, и тогда мне
стало ясно, что яму можно засыпать. Я работал до глубокой ночи, но зато ужас
покинул дом навсегда. Сырость в подвале была уже не такой затхлой, а диковинные
грибы высохли и превратились в безобидный грязновато-серый порошок,
раскинувшийся по полу, как пепел. Один из глубочайших ужасов земных сгинул
навеки, и если есть на свете ад, то в тот день он, наконец-то, принял в свое
лоно грешную душу богомерзкого существа. Когда последняя порция земли шлепнулась
с моей лопаты вниз, я пролил первую из неподдельных слез, в дань памяти своего
любимого дядюшки.
Когда наступила весна, в саду на бугре, где стоял страшный дом, не взошли ни
блеклая трава, ни причудливые сорняки, и через некотооое время Кэррингтон Гаррис
благополучно сдал дом нанимателям. Это место по-прежнему овеяно для меня тайной,
но самая таинственность его меня пленяет, и нынешнее чувство облегчения
наверняка смешается со странной горечью когда этот дом снесут, а вместо него
воздвигнут какой-нибудь модный магазин или вульгарное жилое здание. Старые голые
деревья в саду стали приносить маленькие сладкие яблоки, и в прошлом году птицы
впервые свили себе гнездо среди их причудливых ветвей.